Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь
гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не
стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг
стали вращаться и выражать
гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Две первые раздражали его тяжелым, неуклюжим языком и мелочной, схоластической полемикой с двумя вторыми, Самгину казалось, что эти газетки бессильны, не могут влиять на читателя так, как должны бы, форма их
статей компрометирует идейную сущность полемики, дробит и распыляет материал, пафос
гнева заменен в них мелкой, личной злобой против бывших единомышленников.
Самгин был доволен, что Варвара помешала ему ответить. Она вошла в столовую, приподняв плечи так, как будто ее ударили по голове. От этого ее длинная шея
стала нормальной, короче, но лицо покраснело, и глаза сверкали зеленым
гневом.
Без него в комнате
стало лучше. Клим, стоя у окна, ощипывал листья бегонии и морщился, подавленный
гневом, унижением. Услыхав в прихожей голос Варавки, он тотчас вышел к нему; стоя перед зеркалом, Варавка расчесывал гребенкой лисью бороду и делал гримасы...
Любаша
становилась все более озабоченной, грубоватой, она похудела, раздраженно заикалась, не договаривая фраз, и однажды, при Варваре, с удивлением, с
гневом крикнула Самгину...
По мере того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание
становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв
гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла все тише, тише…
Бесспорно, я ехал в Петербург с затаенным
гневом: только что я сдал гимназию и
стал в первый раз свободным, я вдруг увидел, что дела Версилова вновь отвлекут меня от начала дела на неизвестный срок!
Зачала она в ту же зиму, и
стали они посещать храмы Божии и трепетать
гнева Господня.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский
гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и
стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Они будут расслабленно трепетать
гнева нашего, умы их оробеют, глаза их
станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке.
Вспоминаю с удивлением, что отомщение сие и
гнев мой были мне самому до крайности тяжелы и противны, потому что, имея характер легкий, не мог подолгу ни на кого сердиться, а потому как бы сам искусственно разжигал себя и
стал наконец безобразен и нелеп.
В 1846, в начале зимы, я был в последний раз в Петербурге и видел Витберга. Он совершенно гибнул, даже его прежний
гнев против его врагов, который я так любил,
стал потухать; надежд у него не было больше, он ничего не делал, чтоб выйти из своего положения, ровное отчаяние докончило его, существование сломилось на всех составах. Он ждал смерти.
И она сознавала, что гордая «пани» смиряется в ней перед конюхом-хлопом. Она забывала его грубую одежду и запах дегтя, и сквозь тихие переливы песни вспоминалось ей добродушное лицо, с мягким выражением серых глаз и застенчиво-юмористическою улыбкой из-под длинных усов. По временам краска
гнева опять приливала к лицу и вискам молодой женщины: она чувствовала, что в борьбе из-за внимания ее ребенка она
стала с этим мужиком на одну арену, на равной ноге, и он, «хлоп», победил.
Это была та точка долго сдерживаемого, но разразившегося, наконец,
гнева, когда главным побуждением
становится немедленный бой, немедленная потребность на кого-нибудь поскорее накинуться.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я
стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего
гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Тишка только посмотрел на нее, ничего не ответил и пошел к себе на покос, размахивая уздой. Ганна набросилась тогда на Федорку и даже потеребила ее за косу, чтобы не заводила шашней с кержачатами. В пылу
гнева она пригрозила ей свадьбой с Пашкой Горбатым и сказала, что осенью в заморозки окрутят их. Так решили старики и так должно быть. Федорка не проронила ни слова, а только побелела, так что Ганне
стало ее жаль, и старуха горько заплакала.
Полинька
стала у окна и, глядя на бледнеющую закатную зорьку, вспомнила своего буйного пьяного мужа, вспомнила его дикие ругательства, которыми он угощал ее за ее участие;
гнев Полиньки исчез при виде этого смирного, покорного Розанова.
— Нет, она-то ничего, не богатая только, вот за это и срывает на ней свой
гнев. Бумагу-то, говорят, как по этому делу получил, злой-презлой
стал и все привязывался к ней: «Все, говорит, я на семейство проживаюсь!»
Но убитый вид ее, дрожавшей перед ним от страха, тронул его. Он как будто устыдился своего
гнева и на минуту сдержал себя. Мы все молчали; я старался не глядеть на него. Но добрая минута тянулась недолго. Во что бы ни
стало надо было высказаться, хотя бы взрывом, хотя бы проклятием.
Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми, которые, несмотря на всю свою доброту, увлекаются до самонаслаждения собственным горем и
гневом, ища высказаться во что бы то ни
стало, даже до обиды другому, невиноватому и преимущественно всегда самому ближнему к себе человеку.
Видно было, что первоначальное, великодушное чувство свое он, после нескольких строк, принял за слабость,
стал стыдиться ее и, наконец, почувствовав муки оскорбленной гордости, кончал
гневом и угрозами.
«Тыбурций пришел!» — промелькнуло у меня в голове, но этот приход не произвел на меня никакого впечатления. Я весь превратился в ожидание, и, даже чувствуя, как дрогнула рука отца, лежавшая на моем плече, я не представлял себе, чтобы появление Тыбурция или какое бы то ни было другое внешнее обстоятельство могло
стать между мною и отцом, могло отклонить то, что я считал неизбежным и чего ждал с приливом задорного ответного
гнева.
Фрау Леноре начала взглядывать на него, хотя все еще с горестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и
гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма сидела по другую сторону); потом она
стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее сердца; она
стала жаловаться, и жалобы ее
становились все тише и мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее… потом она заплакала опять — но уже совсем другими слезами… потом она грустно улыбнулась и пожалела об отсутствии Джиован'Баттиста, но уже в другом смысле, чем прежде…
Но Миропа Дмитриевна, кажется, была не рада этому: как женщина практически-сообразительная, она очень хорошо поняла, что Аггей Никитич потерял теперь всякое влияние на судьбу Тулузова,
стало быть, она будет не столь нужна Рамзаеву, с которого Миропа Дмитриевна весьма аккуратно получала каждый месяц свой гонорар. Эта мысль до такой степени рассердила и обеспокоила ее, что она с
гневом и насмешкой сказала своему вислоухому супругу...
— Боярин! — вскричал Перстень, и голос его изменился от
гнева, — издеваешься ты, что ли, надо мною? Для тебя я зажег Слободу, для тебя погубил своего лучшего человека, для тебя, может быть, мы все наши головы положим, а ты хочешь остаться? Даром мы сюда, что ли, пришли? Скоморохи мы тебе, что ли, дались? Да я бы посмотрел, кто бы
стал глумиться надо мной! Говори в последний раз, идешь али нет?
Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник и забавник, чьи кантаты и веселые окрики внимал здесь всякий с улыбкой, он сам, согрешив, теперь
стал молитвенником, и за себя и за весь мир умолял удержать праведный
гнев, на нас движимый!
Этот парень всегда вызывал у Кожемякина презрение своей жестокостью и озорством; его ругательство опалило юношу
гневом, он поднял ногу, с размаху ударил озорника в живот и, видя, что он, охнув, присел, молча пошёл прочь. Но Кулугуров и Маклаков бросились на него сзади, ударами по уху свалили на снег и
стали топтать ногами, приговаривая...
— Н-не надо-о? — завывал Пушкарь, извиваясь от
гнева. — Не жел-лаешь, а-а? Скажи на милость!
Стало быть — суда без причала, плавай как попало, а? Червяк ты на земле…
Не
стану описывать
гнев Фомы Фомича.
Помолчав с минуту, он оттолкнул ногой Александру Степановну и закричал: «Вон! и не смей показываться на глаза, покуда не позову!» Никто не дожидался дальнейших приказаний; в одну минуту горница опустела, и всё
стало тихо вокруг Степана Михайлыча, у которого еще долго темны и мутны были голубые зрачки глаз, долго тяжело он дышал и грудь его высоко подымалась, потому что он сдержал свое бешенство, не удовлетворил своему разгоревшемуся
гневу.
Не
стану описывать изумления и
гнева моего дедушки;
гнев этот удвоился, когда он узнал, что Прасковья Ивановна, выдана за Куролесова.
Его перебило возвращение всей застольной группы, занявшей свои места с
гневом и смехом. Дальнейший разговор был так нервен и непоследователен — причем часть обращалась ко мне, поясняя происходящее; другая вставляла различные замечания, спорила и перебивала, — что я бессилен восстановить ход беседы. Я пил с ними, слушая то одного, то другого, пока мне не
стало ясным положение дела.
Цыганское лицо его, дышавшее когда-то энергией и напоминавшее лицо отца в минуты
гнева, теперь осунулось, опустилось; впалые щеки, покрытые морщинками, и синеватые губы почти пропадали в кудрявой, вскосмаченной бороде; высокий
стан его сгорбился; могучая шея походила на древесную кору.
Когда он надевал шубу, то был будто ошеломлен, и лицо его выражало боль. Лаптев уже не чувствовал
гнева; он испугался, и в то же время ему
стало жаль Федора, и та теплая, хорошая любовь к брату, которая, казалось, погасла в нем в эти три года, теперь проснулась в его груди, и он почувствовал сильное желание выразить эту любовь.
— Но рядом со всем этим он замечал, что каждый раз, когда ему приходится говорить о позорной современности, о том, как она угнетает человека, искажая его тело, его душу, когда он рисовал картины жизни в будущем, где человек
станет внешне и внутренне свободен, — он видел ее перед собою другой: она слушала его речи с
гневом сильной и умной женщины, знающей тяжесть цепей жизни, с доверчивой жадностью ребенка, который слышит волшебную сказку, и эта сказка в ладу с его, тоже волшебно сложной, душою.
Елена не
стала с ним более разговаривать об этом происшествии и по наружности оставалась спокойной; но когда Елпидифор Мартыныч ушел от нее, то лицо Елены приняло почти отчаянное выражение: до самой этой минуты
гнев затемнял и скрывал перед умственными очами Елены всякое ясное воспоминание о князе, но тут он как живой ей представился, и она поняла, до какой степени князь любил ее, и к вящему ужасу своему сознала, что и сама еще любила его.
— Как что из этого! — произнесла, вспыхнув даже вся в лице от
гнева, Елена. — Я никак, Жуквич, не ожидала слышать от вас подобные вещи; для меня, по крайней мере, это вовсе не что из этого!.. Чувство мести и ненависти к моей родине до того во мне возросло, что я хочу, во что бы то ни
стало, превратить его в дело, — понимаете вы это?
— Ну да, как же, аристократические принципы… без них мы шагу не можем сделать! — рассмеялась злобно Елена и, отвернувшись от князя,
стала глядеть в угол печи. На глазах ее искрились даже слезы от
гнева.
Чем дольше девочка училась там, чем дальше и дальше шло ее воспитание, тем как-то суше и неприветливее
становилась она к матери и почти с
гневом, который едва доставало у нее сил скрывать, относилась к образу ее жизни и вообще ко всем ее понятиям.
— Верное слово, ваше высокородие! Потому тятенька у меня человек строгий, можно сказать, даже ровно истукан простой… Жили мы, теперича, в этой самой Елабуге, и сделалось мне вдруг ужасти как непросторно! Тоись, так не просторно! так не просторно! Ну, и
стал я, значит, пропадать: день меня нет, два дня нет — натурально, от родителев
гнев. Вот и говорят мне тятенька: ступай, говорит, сукин сын, куда глаза глядят!
Тот, в свою очередь, обезумел от
гнева: с замечательною для семидесятилетнего почти старика силою он выхватил у близстоящего маркера тяжеловесный кий, ударил им Янсутского по голове, сшиб его этим ударом с ног, затем
стал пихать его ногами, плевать ему в лицо.
Ахов. Что вы! Нищие, нищие, одумайтесь! Ведь мне только рассердиться стоит да уйти от вас, так вы после слезы-то кулаком
станете утирать. Не вводите меня в
гнев!
Губернатор, чтобы дать оправиться, нагнулся и с притворным
гневом фыркал над какими-то бумагами, но все больнее
становилось молчание.
И тихо взвился к небу, как красный стяг, багровый, дымный, косматый, угрюмый огонь, медленно свирепея и наливаясь
гневом, покрутился над крышей, заглянул, перегнувшись, на эту сторону — и дико зашумел, завыл, затрещал, раздирая балки. И много ли прошло минут, — а уж не
стало ночи, и далеко под горою появилась целая деревня, большое село с молчаливою церковью; и красным полотнищем пала дорога с тарахтящими телегами.
Я
стал напоминать Шакро об этом. Он стоял предо мной, слушал и вдруг, молча, оскалив зубы и сощурив глаза, кошкой бросился на меня. Минут пять мы основательно колотили друг друга, и, наконец, Шакро с
гневом крикнул мне...
Наконец об нем хватилась
И пошла за ним, и, сев
Перед ним, забыла
гнев,
Красоваться снова
сталаИ с улыбкою сказала:
«Здравствуй, зеркальце! скажи
Да всю правду доложи...
Молодой человек сначала не хотел ничего говорить, кроме того, что он физически совершенно здоров, но находится в тяжелом душевном состоянии, потому что «потерял веру к людям»; но когда доктор
стал его убеждать, что эта потеря может быть возмещена, если человек будет смотреть, с одной стороны, снисходительнее, а с другой — шире, ибо человечество отнюдь не состоит только из тех людей, которыми мы окружены в данную минуту и в данном месте, то Фермор вдруг словно сорвался с задерживающих центров и в страшном
гневе начал утверждать, что у нас нигде ничего нет лучшего, что он изверился во всех без исключения, что честному человеку у нас жить нельзя и гораздо отраднее как можно скорее умереть.
Оба молодые человека рано
стали вести самую воздержную жизнь, разумея воздержность не в одной пище, но главным образом в недопущении себя до
гнева, лжи раздражительности, мщения и лести.
Богдановича, —
статьи, которая, несмотря на свою крайнюю умеренность, возбудила в нем жесточайший
гнев.